Зоинька-1

Каждое утро после зарядки и душа я забираю свой липовый чай и ухожу на балкон. На шее – ключ, на сердце – радость, в теле – упругий мышечный звон. Я буду пить чай вприкуску с морозным воздухом, но первым делом – поздороваюсь с Зоинькой.

 

Зоинька, жаворонок мой, уже там – впрочем, как и всегда.

 

–Здравствуй, Зоинька! – улыбаюсь и говорю бодро я.  –  Здравствуй, милая моя Зоинька!

 

Даже не так.

 

 –Здрравствуй! Здррравствуй!  – громыхаю я. - Здрррравствуй, милая моя Зоинька, и здрррравствуй, утро нового дня!

В раскатистом рокоте моего голоса, в моем грозном и радостном рыке – еще тридцать, а то и сорок лет грядущей жизни, вдобавок к шестидесяти,  уже прожитым мною.

 

 

Но, возможно, я скромничаю. Может быть,  не сорок, а целых полвека.  Сейчас мне шестьдесят, и никогда еще я не был в такой отличной форме. Сил во мне только прибывает с годами: боюсь даже думать, сколько их соберется, например, к семидесяти. Только теперь я по-настоящему начинаю понимать, почему так споро ломался лед под рыцарями Ливонского ордена.  И почему так несладко пришлось шведам у местечка Полтава. И французские, на лету замерзающие слезы восемьсот двенадцатого года, и ужас фашистской нечисти, когда пришел час расплаты... Раньше я просто знал об этом, но понимать по-настоящему начал только сейчас. 

 

Причина одна: всей этой алчной вражьей  кодле противостояли мои деды. Мои железные деды со  стальными моторами. Те самые, кровь которых перетекла в меня и продолжает бежать в моем  теле жарким алым током. Мотор  ровно и безотказно качает – горячими сильными пульсами. Порой мне кажется, что я буду жить вечно. Мы будем жить вечно: я и моя Зоинька. Сегодня я отжался от пола сто четыре раза – за один подход.  Я по-прежнему крещусь двупудовкой. Каждое новое утро я неизменно бодр и полон сил. Зоинька, я знаю,  гордится мною.

 

– Здррравствуй, ррродной горррод!

  

Рокот мой легко долетает до фасада дома напротив, и, ударившись о хмурые окна, разбившись на упругие шарики, просыпается вниз, на не убранный запившим дворником снег – и падает прямо напротив забитой крест-накрест досками черной двери кафе. Кафе сгорело четыре года назад – вместе с людьми. Пятьдесят четыре человека. Среди них восемь детей в возрасте от девяти до четырнадцати лет. Гребаная пожарная безопасность, существовавшая, как выяснилось,  только на бумаге. Пожарная безопасность, которая покупается так же просто, как и диплом о высшем образовании по объявлению в любой газете. Виновных нашли и не покарали. Пятьдесят четыре человека – и среди них восемь детей. А среди этих восьми – четверо детей из моей гимназии. Три девочки и один мальчик. Я легко и намертво запоминаю тысячи цифр: мне по роду занятий положено. Я учитель истории, и цифры – моя юрисдикция. 

 

Да... Виновных нашли и не покарали. Я знаю, в каком городе живу, но голос мой раскатист и бодр.  И мир мой, несмотря на кое-какие частности, прекрасен. Я радуюсь Зоиньке и утру нового дня. А Зоинька, я знаю, рада мне. Всегда рада, все сорок лет, что мы вместе. Нам всегда было хорошо – вдвоем. 

 

Вдвоем... Когда-то нас было ровно на одного больше – на Димку, сынка.  Когда-то – до января 1995 года. А потом Зоинька поехала в Ростов на Дону и привезла оттуда половину седой головы и Димку в цинке. Повезло: многие не по разу ездили, многие мотались по всей Чечне, а были и такие, что сгинули сами, так и не найдя своего дитяти.  А Зоинька поехала и через две недели вернулась – повезло. После ее приезда и у меня полголовы выбелило. Вот только у меня, что удивительно,  половину левую, а у Зоиньки – правую. Надо же так, а?  Если б нас слепить тогда воедино, в одного совокупного человека, можно бы даже подумать, что ничего и не было. 

 

Но – было. 

 

Вот тогда-то отлетели, отсыпались ненужной шелухой  все наши прежние друзья-знакомства, посиделки-застолья, рыбалки-грибы, гитары-костры. "Москвич", купленный с рук, в  другие руки продали, заказали плиту из черного мрамора, поставили – все, как полагается. Все, как у людей. Без той, конечно, роскоши, что на "бандитской аллее" – так ведь и Димка не бандит, а мальчик, жизни не увидевший. Конечно, мечтал, поди, стать бандюком, как и все пацаны в те годы, но мечты эти вслух не озвучивал, зная, что я за такое не похвалю. Да, чего доброго, и стал бы – если бы не долг Родине. Священный воинский долг. Здесь все правильно – именно "священный". Это я всем ученикам своим донести старался, а Димке, сыну – в первую очередь. 

 

Что же, Родина, так вышло, позвонила именно в нашу дерматиновую дверь – явилась за долгом. Явилась и получила его сполна. Конечно, кое-какие вопросы к Родине тоже имелись, в особенности, после того, что рассказывала, вернувшись из Ростова, Зоинька. Вопросы имелись, и серьезные, да толку-то в них, когда Димку уже не вернешь... 

А памятник хороший, да. Димкина фотография с присяги: полоска синяя, полоска белая, автомат, из которого он и стрельнуть-то раз пару всего в учебке успел – до Грозного и штурма дурного-грозного. Димка на фотографии шегол совсем, и шея тонкая: тянулся к небу быстро, а мясо на костях нарасти не успело. 

 

Да... Время после того у нас с Зоинькой жаркое было, хмельное и безвоздушное. Мне тридцать девять, ей тридцать семь. Шестнадцать метров малосемейки, одна комната и кухня: большая девятиметровая кухня со светлым  окном. Когда появился Димка, на эту кухню наша личная жизнь и переместилась. Зоинька у меня – красавица: хорошая, мясная русская баба,  такую хотеть будешь до последнего вздоха. Я и хотел. И Зоинька меня тоже. А чтобы хотелки наши, рычание, стоны, вздохи да всхлипы малому спать не мешали, мы на кухне каждый раз уединялись. Романтика! 

 

На кухне – стол основательный, мною лично из дуба построенный.  На столе том Зоинька, бывало, раскинется... Эх! Так и ел бы всю жадным поедом, так и пил бы взахлеб! Белеет моя Зоинька телом-мрамором в свете лиловом заоконного фонаря – куда и какой там Венере...  Прячет Милосская взгляд, курит нервно в сторонке. В Советском Союзе, может, секса и не было, а в нашей семье был, да еще какой! В Союзе, и после тоже, и до января 1995 – и после него. 

 

Потому что в наступившем безвоздушье мы с Зоинькой кислород друг в друге искали – до исступления. И прятаться уже не нужно было, и рыки-вскрики душить ни к чему – да не то все. Засыпали вместе в одной постели, а просыпались в разных – такая незадача.  Будто, пока мы спали,  половинки нашего кровати разъединялись и кружили по черной воде,  чтобы оказаться к утру бесконечно далеко друг от друга. 

 

Просыпались, озирались, находили  у линии горизонта, гребли навстречу, сходились, глушили, забывали, топили в спасительном градусе, терзали телесно друг дружку в тайной, не озвученной,  но обоим понятной надежде, что можно еще повторить, скопировать, через копию оживить –  почему нет? Мне тридцать девять, ей тридцать семь: мы со школы дружили, а сразу после выпускного ее поженились. Нам до старости еще шагать да шагать, а назад в молодость – полтора коротких прыжка. А голову Зоинька красила в золото, и белой половины совсем было не видать. 

 

Зоинька как никогда хороша была – разве что похудела самую чуть. И любили мы тела друг дружкины еще жарче, чем прежде, чтобы нового Димку родить – но не складывалось.  Не складывалось, не получалось, не повторялось. И кислород искать становилось все тяжелей. И зналось, чувствовалось наверняка: скоро исчезнет он вовсе. 

 

Вот так однажды проснулся я от удушья посреди одинокой воды,  посмотрел на часы – а мне два месяца осталось до сорока. Я отжался свои сто без перерыва, перекрестился чугуном, принял душ, побрился ( все тихонько, тихонько, чтобы не разбудить Зоиньку – она с ночной смены вернулась и только легла)  и ушел. Не в гимназию, как обычно, а в военкомат – на контрактные хлеба записываться. В своей срочной армии я все же до старшего сержанта дослужился – вот и захотелось тряхнуть стариной, а заодно и посмотреть с близкого расстояния на те места, где у нас Димку отняли. 

 

Жестоко, не жестоко ли по отношению к Зоиньке – вопрос праздный и пустой. Выхода другого тогда не было. Еще день, неделя, месяц, и мы с ней просто ненавистью лютой друг друга возненавидели бы. Каждый тогда на другого смотрел и видел не человека –  преступника. Соучастника своего в том самом преступлении, где оба заодно оказались  и виновными, и жертвами. Что за преступление?  Да самое жестокое: ребенка родили и не сберегли.  Вот говорят, нет для родителей худшего наказания, чем пережить свое дитя –  правильно говорят, на своей шкуре в этом убедился.  А Зоинька больше моего страдала, я знаю.Так что отъезд мой еще и поэтому необходим был. Иногда, чтобы найти человека, нужно его потерять.

 

Взяли меня на контракт. Съездил и посмотрел. Лучше бы не ездил, ей-Богу. Не то чтобы я совсем уж в розовых очках до того жил – нет, этого не было. Я же здравомыслящий, не слепой и успел уже в свое время насмотреться, как акулы всех мастей с голодом ненасытным рвали на части тушу еще не остывшего Союза-кита... Да-а-а –  видел, не понимал и ужасался. Потому и за земляка своего, за уральца из Бутки в свое время голосовал: в надежде, что сможет он все изменить.  

 

Насмотреться-то успел – но в командировке по-другому все увиделось.  Если на гражданке народ складывал, за ненадобностью, зубы на полку и учился есть воздух – иными словами,  умирал медленно, то на войне его предавали и убивали мгновенно – и ни за грош. На войне предатели Родины убивали ее детей. А почему нет? Мертвые дети есть не просят, и зубы им не нужны. 

 

После командировки вопросов к Родине у меня стало еще больше – но вру, вру и подменяю понятия.  Не к Родине – к предателям, которых мы сами же и поставили Родиной управлять. Вот что обидно: сами. Вблизи, в упор насмотрелся я в командировке, как сплошь воруют да продают – насмотрелся на всю жизнь, с запасом. Ничего, выходит, не изменилось – разве что, в худшую сторону. Так ли, эдак ли, но земляку из Бутки я  после командировки уже не подал бы руки. 

 

Вот так съездил я, а вернулся – снова в гимназию пошел детей истории учить. Туда и только туда. Почему? Потому что Родины у меня  меньше не стало. Родина внутри каждого из нас, и там, откуда я приехал, я  не сделал ничего, за что мог бы себя потом упрекнуть. И мужики во взводе моем были такие же – нормальные, достойные мужики. Не звери и не шкуры продажные, как те, кто штаны в штабах да высоких кабинетах просиживал, делая бизнес на войне.  От этих-то крыс я в первую очередь и должен был Родину заслонять – на своих уроках истории. Да... Вернулся я, а вослед за мной прислали "Орден мужества"  –  Димкин, и вручили в военкомате без всякой помпы и  без формулировки "за что". Воровать у них, видишь, время было, а формулировки придумывать – не было. 

 

Зоинька меня простила, дождалась и повеселела. Да и я при ней отмяк и отскребся от вшей помаленьку. Иногда, оказывается, друг друга потерять надо – чтобы найти. Мы с Зоинькой нашли, и радовались тихо этой обоюдной находке. На деньги контрактные взяли новый телевизор, с диагональю побольше (Зоинька любила голубой экран),  а еще подержанную, но не в самый дрызг, "Ниву".

 

Стали по выходным выбираться в леса, поля да Уральские горы. Природа, как собака: никогда не обманет и не предаст. И лечит получше любого врача. 

 

 

Грибы-ягоды, что привозили, Зоинька перерабатывала в маринады, компоты да варенья: нравилось ей этим заниматься. Да и для бюджета экономия была, что тоже немаловажно. Заготавливали мы больше, чем успевали съесть за год, и, чтобы было где эти запасы хранить, я половину балкона определил под кладовку.  Балкон у нас большой, длинный,  по площади – чуть ли не в полквартиры.

 

Вот я кладовку там и соорудил, а Зоинька ее наполняла.  

 

Путешествовали мы поначалу вдвоем, а потом Верку еще стали брать прицепом. С ней Зоинька в Ростов вместе ездила, тогда и сошлись. Верка, правда, своего пацана так и не нашла, ни тогда, ни после. Жалко ее тоже: одинокая, страшненькая, библиотекарь – и дитя еще отняли. У нас с Зоинькой хотя бы мы были: у меня –  Зоинька, у Зоиньки – я. А Верке, Вере Николаевне, одной-то – совсем край. Вот мы ее от одиночества и избавляли, как могли. 

 

Соберемся, рюкзачки пристроим, заберемся в советский наш джип  и катимся за город, навстречу вольному ветру странствий. 

 

Честно, не скажу, чтобы Верка эта мне  особенно нравилась – скорее, наоборот. Желчная она была, шебутная какая-то, и все время, что с ней рядом находишься, чувствуешь:  может рвануть в любую минуту. Как на пороховой бочке сидишь. А я человек более спокойного нрава. Мне потрясения даром не нужны. Верка  же на них как раз мастерица: намолчится, должно быть, в своей библиотеке на Урицкого – и давай разносить всех и вся. 

 

Вот, скажем едем мы, и  Зоинька говорит:

 

 – Эх, уехали мы, до воскресного  вечера не вернемся – а я-то дура, не вспомнив, обещала батюшке, что забегу сегодня, деньги передам. 

 

– Какие еще деньги?  – вопрошает тут же Верка. – За что деньги? 

 

– За молитву заупокойную, за что еще?  –  отвечает ясно Зоинька. Я вот за это еще ее полюбил – за ясность и спокойствие незыблемое, от которого и сам тут же в норму приходишь, если вдруг забарагозил и вышел на минутку из берегов. Но Верке Зоинькина невозмутимость –  до лампы. 

 

– Ты, Зоя, извини, сколько получаешь в своей больнице? - спрашивает Верка ехидно.  – Тысяч десять, а то и все одиннадцать? И тыщи три, как минимум, уверена, в церкви оставляешь? А то и четыре?

 

– Оставляю,  –  соглашается Зоинька. – А как не оставлять? Батюшке тоже жить за что-то надо. Самому кормиться и семью кормить – воздухом сыт не будешь.  

 

– А батюшка все тот же – Алексий?  –  допытывается Верка. Они с Зоинькой в церковь вместе раньше ходили – правда, Верка потом это занятие бросила. 

 

–Алексий, ага, – соглашается Зоинька. 

 

– Поня-я-ятно, – говорит Верка раздумчиво. Алексий... Видела его давеча в кафе на Разумовского. Припарковались и чай кушать изволили. Так вот, Зоя: харрошая у  батюшки Алексия машина! Не вашей чета – а такая, знаешь, немецкая, с прицелом на капоте, и не из простых, заметно: так и лоснится вся, так лаком и сияет! Но это ладно – машина... Я тогда, грешным делом, разговор его с коллегой подслушала. Не нарочно – просто сидела за соседним столиком, а они не особо и таились. Так знаешь, что Алексий другому-то попу рассказывал? Утомился я, говорит, от паствы –  глаза б мои их не видели. Крестишь, бывает, через такое усилие, не передать... Разве что, говорит, деньги.... Деньги пусть несут. А то ходят, ходят, убогие. Не понимают ничего – а ходят. Устаешь с ними возиться, сил нет, и желания нет тоже.  Потому что  все без толку, все впустую... Бога не понимают и не хотят понимать – ну, какой с них толк? А так хоть деньги принесут – и то польза. И так это, Зоя, славно у него вышло – видно было,  от души говорил человек...

 

Верка любит излагать с выражением и в лицах –  у нее здорово получается. А еще, при всех своих "тараканах", она никогда не врет, потому что паталогически не умеет  делать этого. И Зоинька прекрасно о том знает, потому что даже мне Веркина дурацкая честность известна. И оттого рассказ ее особенно, чувствую я, Зоиньке неприятен. 

 

Ну, здесь, кстати, с Верой Николаевной я солидарен совершенно. Было дело, как-то возвращался я из школы домой, а в провинцию нашу владыку ветром неведомым занесло. Я домой как раз мимо Петра и Павла хожу – так что случился рядом, попал в людскую массу и тоже решил поглазеть. Что скажу: перегородили все напрочь, и милиции нагнали –  столько я в жизни зараз в одном месте не видел. И кортеж такой из джипов-лимузинов не у каждого буржуйского президента  имеется. Пронеслись черным лакированным вихрем и встали, как вкопанные, у самого крыльца. 

 

А патриарх в одежке расписной с золотым узором из машины выпорхнул, махнул дорогим крылом и через коридор охраны тут же в храм юркнул. Я все в деталях разглядел, рост позволяет. А толпе, народу, челяди, коих тысячи набились владыку встречать – ни кивка, ни полслова. Разве можно так слуге божьему, да, притом, не рядовому, а самому наивысшему? И на предмет того, как Церковь бизнес делает, поблажку огромную от государства имея, я тоже, как и все прочие, осведомлен. Так что относительно церковной братии я Верку, скорее, поддерживаю. Но, с другой стороны, черт с ними, со всеми братиями – лишь бы Зоинька моя не печалилась. А от Верки только и ждешь, что ляпнет вот-вот такое-адакое - какой тут покой?

 

Но Зоинька, при всей непредсказуемости Веркиной, именно с ней задружила – ни с кем другим. Что-то вот нашла в ней родное. Потому, может быть, что судьба материнская у Верки такая же, может, еще по какой причине... Так уж сложилось, что Верка одна у нас  была – из ближнего круга.   

 

Жили мы с Зоинькой, прямо скажу, небогато. Учительская зарплата в провинции – уж не знаю, как в столицах – не то что столичным, но и периферийным курам на смех. Знаю, найдутся многие, скажут: что же ты, здоровый такой лоб: гири, разряды, отжимания, подъем-переворот, выход на обе руки; на войну вон, опять же, съездил, пороху нюхнул, сам вызвался, значит, духа хватило – и "жили небогато"? Что же ты в учителях сидел?  В учителишках? Почему не крутился, как другие, чтобы заработать на нормальную квартиру –  вместо малосемейки?  Почему не старался обеспечить достойное существование если не себе, то хотя бы своей русской красавице? 

 

Таким отвечу: мог бы и "крутиться", и заработать, полагаю, тоже получилось бы, вот только есть профессия такая – детей учить. Важнейшая, между прочим, из профессий. Ворюг да барыг и без меня всегда хватало, как хватает и сейчас. Свистни только, тут же набежит миллион. Только если все "крутиться" да зашибать деньгу станут –  кто детьми заниматься будет? И я, между прочим, на своем историческом не для того пять лет оттарабанил, чтобы потом шмотками турецкими на рынке торговать. У меня цель была одна, раз и навсегда определенная: детей  правильным вещам учить, и с этой целью я когда-то и пришел на истфак поступать.

 

И Зоинька моя, русская красавица, медсестрой работала да грошики свои –  мелкие, как таблетки димедрола – получала тоже не из мазохистских наклонностей, а потому,  что и другая профессия имеется – людей лечить. И тоже из наиважнейших! Это и вообще самые правильные и главные профессии – наших две. Правильные – и жизненно необходимые. Без них будущего не соорудишь, а вот без барыг да ворюг – запросто! Так что взаимопонимание у нас с Зоинькой было полное, и «наличие отсутствия» денег ему совсем не мешало. 

 

Главная беда тогда не в том заключалась. Хуже всего было наблюдать, как страну нашу имеют со всех сторон, и репутация у нее – как у вокзальной шалавы. Купюрой зеленоватой лишь помани – и тут же даст  любому и сразу, в простой и извращенной формах. Было же? Было! Было, как бы ни старался я сам об этом забыть. 

 

Было. Пока к главному штурвалу не встал человек, которого до того знали немногие. Собой он был не так чтобы велик, но вскоре никому уже не казался маленьким. И говорил он, вроде бы, негромко, но слушать – и слышать –  каждое его слово быстро научились все.  Человека этого – главного человека страны – я зауважал безмерно, и уважаю до сих пор. 

 

Как же так? Ты же «без розовых очков»,  а значит, видишь, что не все при нем гладко – скажут мне. Да, вижу, только ничего это не меняет, потому что это – не главное.  Главное в другом – в том, что при человеке этом, впервые за долгие годы,  наша страна изменила коленно-локтевую позу, в которой ее привыкли видеть с конца восьмидесятых. При нем страна наша поднялась, расправила плечи и стала привыкать к жизни стоя . При нем страна наша научилась  говорить "нет". При человеке этом она не только себя защищать научилась, но и другим помощь оказывать, когда нужно – причем, без всякой оглядки на мнение мировых "авторитетов". А кое-кому, если того требовал момент, страна наша и "пальчиком погрозить" могла – да так, что "пальчик" этот нельзя было не принять в расчет. 

 

Вот что главное, вот что основное. При человеке этом страну нашу уважать начали – впервые за догие годы. Хотя "уважение" – неправильное слово. Мы ведь о большой политике речь ведем, а уважение в этоих сферах именуется другим словом, коротким, злым и сильным: страх. Да, побаиваться, а то и бояться стали нашу страну – и правильно! В большой политике страну либо боятся, либо вытирают об нее ноги, и третьего не дано. Вот за этот чужой страх я был ему благодарен, и буду благодарен – до конца дней.

 

Человеку этому я целиком и безоговорочно доверял ему, как самому себе, и лучшего рулевого для страны не желал, как не желаю и сейчас. И Зоинька всецело меня в политических симпатиях поддерживала. 

 

Поэтому "за кого голосовать" – вопрос для нас с четвертого года праздный. За этого, за общего нашего человека мы отдали свой двойной голос в первый раз, во второй, а потом и в третий. Из-за последнего, третьего раза, собственно, и с Веркой, с Верой Николаевной разругались необратимо. 

 

Не женщина эта Вера Николаевна, а обезьяна с гранатой – я же говорил. Сама ведь за нашего главного человека голосовала, причем, дважды –  в четвертом, а потом в двенадцатом году. А тут вдруг – аккурат на следующий день после новых выборов – заглянула, поинтересовалась, за кого мы там отдали свои голоса, и выпалила, голосом от ненависти дрожа:

 

– Безумцы! Безумцы...  Вы же видите все преступления, которые он допускает и которые творит сам. Вам самим эта власть давно и привычно плюет в глаза и за людей вас не считает – и вы же идете и голосуете за того, кто стоит во главе всей этой шайки бандитов и воров. За главного бандита и вора. Он за предыдущий срок разворовал полстраны, а теперь, благодаря таким, как вы, и оставшееся разворует. А тем, кто пытается протестовать, сейчас одна у нас дорога: в тюрьму. Не-е-ет, вы не просто безумцы – вы такие же преступники, как он. Их-за таких как вы, у нормальных людей нет даже малого шанса зажить по-другому. Ноги мой в вашем доме больше не будет!

 

И не только голос,  а и сама вибрировала вся от гнева запредельного, и даже воздух вокруг нее потрескивал и искрил.

 

Я, признаюсь, опешил: не сразу и сообразил, как реагировать. Зоинька моя всегда быстрее успевала, да, похоже, кое-что о новых Веркиных настроениях ей и до того уже было известно.  

 

– Твое решение, Вера,  –  голосом арктически спокойным сказала она. – Ты взрослый человек. И мы с Васей давно взрослые, и даже слегка пожилые люди. Переубеждать, я думаю, никто никого не станет. Глупо это, и ни к чему. 

 

И не стали – переубеждать. Верка дверью нашей дерматиновой хлопнула и ушла. Уж не знаю, что там у Зоиньки внутри после творилось, но внешне она никогда ничего не показывала. 

 

А я от Веркиного исчезновения и подавно не страдал. Задели меня, если честно, слова ее про «вора и преступника».  Задели! Будь она мужиком, могла бы и огрести от меня по первое число. Но она баба все же, женщина, то есть, да и еще с родительской долей такой... Такой, как у нас, черт бы эту долю взял! Вру я все, конечно,  насчет "огрести" – но голову, голову-то включать тоже иногда нужно!

 

Потому что винить во всех наших бедах главного в стране человека – тем более, в такой стране, как наша – могут только умственно отсталые люди. "Вор и преступник"... Вот зачем, спрашивается, ему воровать? Зачем, если у него и так все есть? Вся проблема в том, что страна у нас именно большая, страна у нас огромная, необьятная, потому и получается так, что между главным человеком и народом – "толстый-толстый слой" вороватых чиновников на местах. 

 

Вот, скажем, говорит главный человек: нужно поднять зарплату учителям. В срочном порядке увеличиваем финансирование сферы образования. И увеличивают, выделяют огромные деньги – жирный такой окорок. Вот только пока окорок этот  доберется до меня, рядового учителя в самой непроглядной провинции,  он сто инстанций пройдет, сто верхних уровней, и на каждом от него, будьте уверены, откусят – да по-хорошему таком куску! Так что на землю, где я нахожусь, лишь обглоданная кость упадет, мяса на которой будет самая чуть –  а то и не останется вовсе.  Всюду, на каждом уровне, ворье, блат и связи – и как ты, будучи на самом верху, всю эту воровскую шайку проконтролируешь? 

 

Да что говорить, если  даже между соседними уровнями расстояние – как между небом и землей?  Вот я, например, оттрубивший всю жизнь учителем, при нагрузке почти в две ставки получал ровно в шесть раз меньше, чем директор гимназии,  где я работал. А директор – мальчонка, и лет ему от роду двадцать семь, и в системе образования он – без году неделя. Зато родственник мэра, и потому сидел хорошо, ездил еще лучше: на "Крузаке" новом, а через год-другой еще и взлететь должен был неминуемо: на областную ступень нашей карьерной образовательной лестницы.  

 

Я вот не случайно сказал – "работал". С мальчиком этим, директором, казус у меня и приключился.  Иноземный благотворительный фонд один выделил на нашу гимназию тридцать детских путевок на Кипр – для детей из бедных семей. Кипр,  целый месяц,  да еще и совсем бесплатно – большое дело! Подчеркну – для детей из бедных семей. А кого из гимназистов наших в итоге отобрали? Сплошь детишек чиновников из городской администрации, включая сына мэра. Мэр у нас любит по поводу и без подчеркнуть,  что ребенок его не в Лондоне-Париже учится, а в самой обычной нашей школе. Да, учится.  Мой ученик, и пацан-то неплохой, вроде – но не о нем речь. Что меня задело-то: чиновники детей своих и без того не по разу в год за бугор вывозят: доходы позволяют. 

 

Мэр, например, на должность вообще из нефтянки пришел, где по миллиону в день ему капало. И продолжает капать,  понятное дело: переписал бизнес на сестру и гребет по-прежнему свой миллион. Он таких путевок не одну, а тот же миллион при желании может купить – и не заметит этого. Так нет же, ему халяву подавай! И остальной его братии – тоже. Они привыкли там все патологически ни за что не платить. А из-за этой их привычки ребенок работяги простого, или терапевта участкового,  или учителя провинциального, как я, от Кипра застрахован раз и навсегда. То есть, у Димки моего, будь он сейчас ребенком, и будь он жив, никаких шансов попасть на этот расчудесный Кипр не было бы.

 

Вспомнил я про Димку, и так заболело в груди – терпеть невозможно. И желания нет – терпеть.  Дело даже не в Кипре, а в принципе. Пошел я прямиком к директору да говорю:

 

 –Как же так, Олег Витальевич? Путевки выделены всем детям,  а поедут исключительно дети чиновников.  Некрасиво получается.

 

А директор, аж розовый от молодости и здоровья, мне в ответ:

 

 –Странно вы рассуждаете, Василий Андреевич.  Дети чиновников, по-вашему – это уже не дети? 

 

И рассмеялся белозубо, раскатисто, по-голливудски. Включил,  значит, дурака, причем, наглого: дескать не мути воду, Вася, не суй нос, куда не просят, здесь разберутся и без тебя, кому надо.

 

 – Дети чиновников и так полмира объехали, что, безусловно, замечательно, –  говорю. Но у сына Фроси, уборщицы нашей, к примеру, вся география нашим же микрорайном и заканчивается.  Нехорошо получается.  Надо бы список подкорректировать. 

 

– Ну, это уж я буду решать. Вот сядете, Василий Андреевич,  в директорское кресло, в чем я, честно сказать, сомневаюсь – тогда и будете корректировать так, как нужно вам! А пока – это моя прерогатива,  – говорит директор, и улыбается мне нагло в самые глаза.  

 

Тут, каюсь, померк в голове моей свет, и нервы сдали. Так и выбросило меня из кресла злой пружиной. Пытался он сопротивляться, конечно – но ровно половину секунды... Придушил я его за шею, основательно,  но не до смерти,  и говорю тихонько:

 

–Ты прямо сейчас все подкорректируешь –  или не выйдешь из этого кабинета живым.  Главные потери в моей жизни уже случились, и пожил я уже на  так чтобы и мало. Тебе больше потерять придется: всю свою поганую жизнь. Не дергайся, щенок, и не кричи, а обещай мне прямо сейчас, мужским словом, что на  Кипр поедут дети из бедных семей. Обычные , а не блатные. Обещай, и прямо сейчас делай, при мне.  Я помогу составить – учеников своих я наизусть знаю. И знаю, чьи родители последний хрен без соли доедают.  Обещай, делай – и жить останешься. И список этот, который мы здесь и сейчас составим, а ты, директор, подпишешь да печатью заверишь, я лично на школьную доску объявлений сразу и  повешу. Вот так мы с тобой поступим –  здесь и  сейчас. А если, не дай Бог, потом  задний ход какой с твоей стороны будет – придушу без малых сожалений, так и знай. 

 

И передавил кислород посильнее. Пришлось ему, конечно, пообещать. 

 

–Обещаю, – сипит, к воздуху вновь привыкая,  – но даже не понимаете вы, Василий Андреевич, какую ошибку совершаете сейчас.

 

– Ладно, – говорю, – Ладно, Олег Витальевич. Подпись и печать не забудьте. 

 

Вышел я из кабинета, список новосоставленный, подписанный этой гнидой-директором к доске прилепил – а сам понять не могу, что натворил только что.  Руки пляшут,  и в голове – чугунный, навылет,  рельс.  Горю от страха и стыда. Не знаю, что на меня нашло. Последнее дело – конфликты физической силой разрешать. Сам я школьников всегда учил этому – и сам же начудил, черт бы меня взял. И неизвестно еще,  какие будут последствия – знаю ведь, чей этот Олег, мать его,  Витальевич, родственник. 

 

Домой прихожу – новая напасть. Зоинька на диване сидит и смотрит слепыми глазами в телевизор. Спокойная,  как всегда, но бледная – бледней алебастра. А так у ней бывает, когда что-то совсем уж из ряда вон приключилось.

 

–Выкладывай,  – говорю, – мать, что там у тебя стряслось.

 

А Зоинька смеется в ответ,  звенит серебром колокольцев.

 

– Уволили меня, Вася, сегодня.

 

– Как уволили? За что?

 

–Да вот за то самое,  – говорит, продолжая смеяться.  – За смех, Вася, и уволили. 

 

Оказывается, было у них в больнице большое отчетное собрание, с присутствием чинов из краевой администрации. Главврач читал доклад,  где бойко рапортовал о выполнении указаний президента на предмет повышения зарплат медработникам – а Зоинька, некстати, возьми вдруг да засмейся. Да... А смеется она так, что заслушаешься: чистое серебро! Вот и заслушались, а потом шишка из администрации поинтересовалась, в чем причина веселья, а Зоя – она у меня тоже врать не умеет – все ему и выложила.

 

Кому, что и как повышают, и какой ценой это повышение достигается.  О том, что сокращение штатов идет глобальное, а оставшимся приходится непосильную нагрузку тянуть, при которой бежать хочется из профессии, как с сибирской каторги. И о том, как мизерно это повышение на зарплатах рядовых сотрудников отразилось. Зато главврач зарабатывает – чуть ли чуть не больше главного человека страны. Вот так взяла и врезала правду-матку – и ведь заапплодировали в конце!  Пусть не все и не стройно, но заапплодировали. 

 

А ей  сразу же, как только чины убыли, предложено было, тем же главврачом, написать заявление "по собственному желанию". Написала. Работать там, знала, ей все равно теперь не дадут. 

 

Вот такая история! Совпадение, мать его! Я ее утешил как мог, а про свой «диалог» с директором даже рассказывать не стал, чтобы не расстраивать ее еще пуще. Две недели ходил на работу и ждал, чем аукнется мне моя выходка – да вроде пронесло. 

И на Кипр поехали правильные дети – не элита. 

 

Я аж обрадовался в душе: неужто, думаю, совесть в человеке проснулась? Значит, не совсем еще погряз? Молодой же еще –  может, не успела душа вконец заскорузнуть? 

Зоинька в другую больницу устроилась, на те же гроши, что все тяжелей в последнее время давались – зато была при любимом деле.

 

Как-то Верку нам с ней увидеть довелось: разгоняла полиция оппозиционный митинг (митинг, там скорее,  одно название, а не митинг –  полицейских вдвое больше было, чем митингующих) –  так вот, волокли ее под руки два омоновца в машину. Мерзкое зрелище: расхристанная вся, берет набок сбился, глаза безумные, и все укусить того лба, что слева, норовила. 

 

Я б ее и пожалел,  ей-Богу, если бы не стояла только что и не кричала со своими подельниками, что главный человек – вор. Дура! Не он вор, а те, до кого он дотянуться из центра не  может. Пошла бы лучше к мэру нашему наведалась, в хоромы его четырехэтажные за рекой – да ему эти претензии предъявила!  Все вернее было бы. Ишь ты – «вор»! Все, что главный человек, по большому счету,  "украл" у нее, у Верки – санкционные продукты. Выходит, для нее кусок сыра дороже Родины? Я вот, например,  и без сыра,  и без другого чего легко обходиться могу, если того требуют интересы государства.

 

Нас с Зоей она, когда в воронок ее загружали, заметила, узнала, крутнулась и поглядела с вызовом – дура и есть!  Дура, но осадок остался: уж больно грубо омоновцы волочили ее, худую да мелкую. Тоже мне, нашли террористку! 

 

Зоинька даже звонила ей вчером и на следующий день, да Верка не брала трубку. Но вызов шел, телефон работал – значит,  составили бумаги и отпустили. Чтобы убедиться, Зоинька по адресу ее бегала – не усидела. Вернулась успокоенная. Свет, говорит, в окне ее горит – точно дома. А я бы вот не побежал – на месте Зоиньки. Верка, видишь ты, принципиальная – но и мы тоже не ботала коровьи!  И понять Веркину бредовую гражданскую позицию я не в состоянии. Ну, да ладно: каждый сам свою дорогу выбирает.

 

Да, каждый. В октябре возвращались мы с Зоинькой поздно вечером от гаражей. День выходной был, ездили мы  за грибами, и набрали – не унести. Довольные,  помню, шли,

 

Зоинька даже напевала что-то себе тихонько.  До дома сотня метров оставалась: через пустырь,  мусорные баки да проходной двор. Там, во дворе, все и случилось. Вышел из темноты человек в черной вязаной шапочке, улыбнулся, попросил огня; я полез в карман за зажигалкой, успел еще ощутить тупой и тяжелый удар сзади – а в себя пришел уже в больнице, неделю спустя. 

 

Я выжил, хотя шансов была треть.  Но я все же лоб здоровый,  выкарабкался, и даже без особых потерь. А вот Зоинька, колокольчик мой, в результате "множественных черепно-мозговых травм" впала в кому, в коей и пребывала до самого конца. Дознаватель в больницу приходил дважды, но больше для формы. Кого искать, если искать – некого? Если в темноте я не то что разглядеть кого-то – но и сообразить-то ничего не успел! 

Выписали меня через три недели, и на следующий день я на занятия уже вышел. Не я – половина меня. Вторая там, в Зоинькиной палате осталась, ожидая, когда закончится все – хотя и так уже закончилось. Так и делил я свое время: между больницей и школой, пока тело Зоиньки не перестало дышать. 

 

Вроде бы все я уже пережил заранее, и подготовился, и смирился.  Но только когда привезли ее из морга, и остался я с ее телом в квартирке нашей один на один –  тогда лишь до меня по-настоящему доходить стало,  что Зоиньки нет – и не будет больше, никогда.  А как понял я, что это такое – «никогда», так и заскользил  по крутому склону вниз , и чем дальше, тем быстрее и безысходней, и конца тому движению страшному не предвиделось.

 

От страха этого я водкой тогда откупался – помогало. Никого к Зоиньке допускать я не хотел и не собирался.  Сам обмыл ее, подивившись, как истончилась она вся, сделалавшись почти невесомой; после обрядил и устроил в сосновом гробу. Одежду и гроб я приобрел накануне, пока кое-что еще соображал. 

 

Да только кончилась  быстро соображалка. Запил я, впервые в жизни, у гроба ее так, что в себя пришел только восемь дней спустя. На полу проснулся, долго вспомнить  не мог, кто я и где нахожусь, после на часы глянул, дату-время чтобы определить – и ужаснулся. Восемь дней прошло – восемь! Поднялся я кое-как, вижу –  Зоинька здесь.  Да и где б ей еще быть? Лежит, такая же звонкая,  и не изменилась внешне ничуть. Принюхался я – нет  запаха разложения. Не берет ее, значит,  тлен! Дела...

 

Чтобы в себя придти, я еще почти  стакан белой принял, и только после него зашевелились кое-какие связные мыслишки. Первым делом сообразил я, ужасаясь, что  в школе почти неделю занятий пропустил. Брал отгул на два дня, чтобы управиться со всеми похоронными делами – и вот на тебе. 

 

Снова на Зоиньку взглянул я, вздохнул, да в душ  бегом : отмокать да в порядок себя приводить. В школу спешить надо было: объясняться. Прибежал, задыхаясь  – вид, конечно, самый подзаборный  –  и прямиком к директору, Олегу Витальевичу. Помню, что между нами было, и милостей не жду – но попытаться-то нужно!

 

А тот, лепет мой, извинительный и сумбурный, выслушав, и говорит, спокойно и даже, вроде бы, с участием: 

 

– Все понимаю, Василий Андреевич, искренне сочувствую вашему горю, но и вы понимать должны:  работа есть работа. И такие проступки, особенно в нашей профессии – категорически недопустимы. Приказ о вашем увольнении уже подписан. Подчеркну – не по статье, а по собственному желанию. Это все, что я могу сделать. И делаю – иду, как видите, вам навстречу. В бухгалтерии получите расчет. 

 

Крыть мне, что называется, было нечем. Повернулся я и зашаркал к двери, а он в спину мне негромко и выдал:

 

– Все мы совершаем ошибки, Василий Андреевич. И за эти ошибки, увы, приходится платить. Был у нас на эту тему разговор, если помните. 

 

Тихонько так сказал, но я услышал. Зачем сказал? Зачем? Будто поленом мне сзади в самый хребет ткнули. Обернулся, а у него рука одна в ящике стола (уж не знаю, что там у него было, «газовик», скорее всего, а что? С виду,  как настоящий боевой пистолет, зарисоваться перед девочками можно, да и хочется же – зарисоваться, и оружие, какое-никакое, в руках подержать тоже, потому что в армию-то он, понятно, не ходил, и на войну не ездил, там и убить могут невзначай, но поиграться-то с игрушками мужскими охота!) –  а другая рука на кнопке вызова секретарши. Прямо как в гангстерских фильмах, которые я так не люблю. А  в глазах, через ненависть и страх – по торжествующему черту.  Не сдержался, вишь ты,  хоть и боязно было: похоже,  здорово я тогда эго его придушил. Не сдержался... Молодой еще, борзый и глупый – потому что молодой. Посмотрел я на него, и тихонько так отвечаю: 

 

–Помню, Олег Витальевич. Все помню. 

 

Вышел, дверь тихонько прикрыл и подался к себе.  

 

По пути Верку встретил. Засеменила ко мне, обняла – и я ее тоже. Узнала уже каким-то образом про Зоиньку. Скорее всего, и к нам приходила, да я в хмельном угаре прозевал приход ее, не услышал звонка. Эх... Маленькая она, эта Верка, я ее облапил, объял со всех сторон, стою, нависаю, дышу в мех воротника – и слезы туда же роняю. 

 

–Что ж ты,  – говорит,  – не сказал, Вася, про Зоиньку? Что не позвонил? 

 

– А что  тут говорить, Вера, – отвечаю. – Нет ее больше, вот и весь сказ. 

 

А сам понимаю:  нет у меня прежней злости к Верке – нет ни на грош. Вот нет, и все! Ушла, испарилась куда-то разом. И взгляды ее политические стали мне вдруг до фонаря. Вот так стою, сочусь соленой влагой и чувствую рядом родного человека – самого, может быть, близкого мне...  Единственного, может, близкого мне, и хорошо мне оттого, что человек этот – есть. 

 

Так поплакали-погрустили тихонько на улице – и разошлись. Поднялся я к себе, вступил с трезвой опаской в квартиру: Зоинька там, в гробу на столе – как будто только что померла. А между прочим, девятый уже день пошел. И ни запашка, ни внешних изменений – ничего. Достойно изумления – иначе не скажешь. Помянул я ее, конечно, загрустил и задумался: что с Зоинькой делать-то? Первое, да, собственно, и единственное правильное решение –  звонить в бюро, чтобы забрали и кремировали, как и планировалось.  Вот только что-то усомнился я в его правильности. Вот сейчас она здесь, со мной – ну, пусть не она, пусть оболочка – но это ее, Зоинькина оболочка! И оттого, пусть и малой частью – она рядом. А когда сожгут ее, оболочку эту – ничего ведь не останется! Ни следа, ни дыма. И что я тогда? Как переживу? Да и еще тут момент – ведь ничегошеньки с телом ее не делалось, ничего! Тут поневоле призадумаешься...

 

Решил я, одним словом, погодить день-другой.  Появятся явные признаки разложения – сразу буду звонить похоронных дел мастерам. Подождал день, еще один, неделю, другую –  а Зоинька ликом лишь чуть пожелтела, папирусный приобрела оттенок,  но не берет ее тлен, и все тут! 

 

А я за время это успел уже привыкнуть, что  она здесь – так,  мало-помалу, и пришел к мысли, что не стану я ее кремировать, и хоронить пока – тоже. Решил я оставить ее здесь, с собой. И место сразу придумалось: та самая кладовка,  что я на балконе под варенья-соленья соорудил. Содержимое я на стороны раздвинул, и гроб по центру встал, как влитой – а по длине так даже лишних сантиметров тридцать осталось. Отлично получилось, да и Зоиньке, я уверен был, лежать среди всех этих припасов, которыми она при жизни с любовью такой занималась,  будет приятно. 

 

К тому времени, как я к решению этому пришел,  я уже охранником в супермаркет работать устроился.  Без работы я не привык, а ни в одну из школ города меня не взяли, невзирая на категорию, стаж, благодарности, командировку и т. д...  Удивлен я, честно сказать, не был: значит, поступило во все школы четкое указание сверху – не брать.  Ну и ладно, думаю. Зато убивать меня не стали – хотя могли бы попытаться. Это уже большой плюс – да и мэру в своем  кресле тоже не вечно сидеть. 

 

Ладно, думаю – подожду. Переживу его мэрство, а там, глядишь и к детям да истории своей вернусь.  И я знаю, что переживу:  никогда еще я не был в такой хорошей форме, как сейчас. Просыпаясь каждое утро, я полон неисчерпаемых сил.  Сделав зарядку и приняв душ,  я забираю свой липовый чай и иду на балкон – курить и здороваться с Зоинькой. 

Ключом, который всегда при мне, я отмыкаю навесной замок и заглядываю в деревянное нутро чулана. Пахнет оттуда свежестью и травами. Зоинька лежит строго, лик ее тонок и светел. Нетленность мощей – доказательство святости. Я и при жизнии ее подозревал,  что Зоинька святая, а теперь убедился в этом окончательно. 

 

–Здравствуй, милая Зоинька, – говорю я. – Здравствуй,  любимая Зоинька... 

 

Сегодня голос мой не рокочет и не рычит. Голос мой чуть рвется и подпрыгивает  от внезапно подступивших слез – но это слезы радости. Сегодня я принес Зоиньке подарок –  нужный и важный.  Долгожданный подарок – я бы назвал его так. Чтобы добыть его, мне  пришлось потрудиться, но Бог был на моей стороне, и с его помощью я справился налиучшим образом. 

 

В Бога я, кстати, верую: в своего и как умею – но крепко и безоговорочно. А если не доверяю  зажравшимся попам, как сказал давеча  – так это нормально: мне посредники в вере не нужны, да еще такие, которые  к Богу такое же отношение имеют, как аборигены Австралии – к высшей математике. 

 

Что до подарка Зоиньке – он действительно потребовал усилий. Для начала я выждал  месяц. Потом три месяца наблюдал,  изучал, оценивал – и к концу этого срока знал, где расположен гараж, в котором нужный мне человек оставляет машину,  каким путем этот человек возвращается домой, в какое время по каким дням он обычно это делает... Одним словом, всю тысячу необходимых мелочей я выяснил и крепко держал в голове. У меня хорошая память – по роду занятий положено. 

 

Проведя рекогносцировку, я неделю еще для верности подождал,  а потом понял: пора. 

В первый раз сорвалось все: он был не один. И на следующий день – та же история, а потом и еще раз. Что интересно, дамы с ним каждый раз были разные, но ситуация –  одна: то есть, совершенно мне не подходившая. Я уж досадовать на себя начал: какого черта тянул, выжидал непонятно чего, когда нужно было действовать – но в четвертый раз сладилось все наилучшим образом.  

 

Еще издали в арочном проеме я угадал одинокий силуэт его, и знал: сейчас все случится.  Я ждал у темной стены, а когда он поравнялся со мной и прошел, не заметив,  мимо,  быстро шагнул вслед за ним и ударил дубинкой по голове сзади: раз и, для верности,  другой. Дубинку я сделал сам и опробовал не единожды на кирпичах, чтобы рассчитать правильную силу удара. 

 

Когда он без звука осел на асфальт, я быстро подхватил его и заволок в присмотренный загодя подвал под снос предназначенного дома.  Усердные тренировки мои были неспроста: весил он за сотню, и я успел вспотеть, пока справился – но дыхание даже не сбилось, и сердце, как прежде, стучало ровными агрессивными пульсами.

 

Пять минут я ждал, а когда он зашевелился, приходя в себя, я посветил в глаза ему  телефонным фонариком и сказал:

 

–Ну, здравствуй, Олег Витальевич!

 

Он все понял и пытался закричать, но не смог: рот я заклеил ему скотчем, и руки тоже связал, чтобы не было ненужной возни и шума.

 

–Мне одно знать нужно: смерть жены моей –  на твоей совести? Ты организовал,  Олег Витальевич? Ты, или с твоей подачи?

 

Он закрутил лихорадочно головой слева направо: нет, нет   нет, даже не думай, это не я, не я, не я, и отчаяние в глазах  его множилось с каждой секундой, и я знал, что он врет, знал, но должен был убедиться – и потому, достав нож, стал допрашивать с пристрастием. 

 

Он задрожал всем телом, взвыл нутром, заметался и задергался, зашелся в беззвучном крике и закатил глаза. А когда пришел в себя,  я сказал ему, голосом доброго врача:

 

– Скажи правду  – и останешься жить,  Олег Витальевич.  Скажи правду, и я не стану тебя убивать, обещаю. 

 

Поверив, он медленно закивал головой сверху вниз: да, да, да – но я и так не сомневался, с тех самых брошенных в спину мне слов об "ошибке". Знал, просто должен был  услышать это от него лично – ведь была, оставалась ничтожная, одна на миллиард, вероятность ошибки... 

 

Не было. Не было такой вероятности. Содрав скотч и прижимая палец к губам, я дал ему все проскулить в деталях. Я услышал и узнал, сколько и кому было заплачено,  чтобы жена моя перестала быть, да  и я тоже, вот только со мной не до конца получилось –  и, услышав, убедившись, узнав, закончил с ним в долю секунды: он и понять ничего не успел.

 

А утром нового дня,  здороваясь на балконе с Зоинькой, дрожал голосом от предчувствия близких слез – но то были слезы радости.

 

Отомкнув навесной замочек – ключ всегда на цепочке у меня на груди – я заглядываю в душистый полумрак,  в центре которого царит неподвластная тлену Зоинька.

 

-Здравствуй, милая моя Зоинька,  – говорю я и кладу на грудь ей, рядом с воском пальцев, свой подарок: завернутое в целлофан ухо. Я срезал его вчера, во время "допроса с пристрастием".  Ухо полежит там, пока я курю, чтобы Зоинька знала: я всегда о ней помню.  

 

Потом я заберу его и сразу уничтожу, как уже уничтожил все необходимое. Все следы и улики – я долго готовился и все продумал наперед. Я знаю, ко мне могут придти – из правоохранительных органов. Да, с Зоинькой тогда придется расстаться – но в тюрьму, например,  я не собираюсь. Здесь, на свободе,  у меня есть еще пара незавершенных дел. Я намертво запомнил все, что сообщил мне в последнем разговоре Олег Витальевич, теперь уже бывший директор – и запомнил не просто так. Что делать с этой информацией, и как делать – я еще решу. Но самое главное, я намерен дождаться, когда в городе сменится власть, и вернуться к своей истории.  Профессия есть такая – детей учить.

 

Сегодня, перед тем, как идти на балкон, я позвонил Верке, Вере Николаевне.

 

–Здравствуй, Вера, – сказал я,  – если вдруг понадобится,  ты сможешь подтвердить, что вчера вечером и ночью мы были вместе, у тебя, до самого утра?

 

–Вот это новости! Между нами, оказывается, африканские страсти!   – съязвила по старой привычке она, но тут же посерьезнела. – Смогу, конечно, если ты просишь. Что-то случилось, Вася?

 

–Если и случилось, то только хорошее, Вера,  – сказал честно  я.  – А помощь твоя, даст Бог, и не понадобится. Это я так, на всякий случай...

 

–Ну  и ладно! – тут же успокоилась она, потому что знала:  врать ей я не стану.  –Ладно, договорились! Сделаем, если будет нужно. Ты бы в гости зашел как-нибудь, что ли. Посидели бы,  поговорили... Знаешь же – кто старое помянет... 

Вот так. Хорошая она все-таки, Вера Николаевна! Да и то, Зоинька с дурным человеком водиться не стала бы.

 

Я пью липовый чай – вприкуску с моим прекрасным морозным небом. 

 

–Здррравствуй, утро нового дня,  – говорю я, и голос мой теперь тверд и радостен.  –  Здррравствуй, мой родной город! 

 

В раскатистом рыке моего голоса – еще сорок лет грядущей жизни. А то и все пятьдесят.  На шее – ключ,  на сердце – радость,  в теле – упругий звон. Я уверен, что  буду жить вечно. Мы будем жить вечно  – я и моя Зоинька.  

Write a comment

Comments: 0